Надя Делаланд
***
Искрящееся море всасывало себя сквозь голливудский оскал прибрежной гальки и снова с размаху наскакивало мне на ноги озабоченным пуделем тети Зины, давно ослепшим от старости, но не утратившим интереса к прохожим конечностям. Я шлепал, подкатав джинсы, периодически и поочередно бултыхая из забывчивой руки бесполезные сланцы, легко поднимал их, истекающих морем, оглядывался на закат, понимая заново что-то очень веселое, превращающееся от произнесения в патетическое, улыбался сам себе и шлепал дальше.
Коктебель, который я полюбил еще ребенком, был, что называется, «уже не тот» – набережная, на которой стоит дом Волошина, утыкана кабаками, усыпана мусором, извергаемым отдыхающими с невероятной плодовитостью, оглушена дрянной музыкой. Но здесь – когда забредаешь подальше оттуда – все еще по-прежнему.
По колено в воде я завернул за утомительно входящую в море скалу и моментально увидел никогда так не строят, но этот был жилой, и фатические стены его были из стекла. Вокруг дома ярко росли осенние цветы, а над ними висели, подрагивая, словно марионетки, засыпающие бабочки. Засыпающие здесь, а где-то там просыпающиеся китайским философом
Чжуан-цзы, не могущим спросонья спапашиться, кто он: человек, которому снится, что он бабочка, или бабочка, которая во сне видит себя человеком. Одна из призрачных стен этого строения, выходящая на обращенную к морю террасу, была гостеприимно приподнята. Поскольку даже символически постучать было некуда, я, робко потоптавшись холодно высыхающими на ветерке и, наконец, пригодившимися сланцами, зашел вовнутрь. Вошел, как к себе домой.
Комната была огромным сложносочиненным гибридом кухни, гостиной и библиотеки. Мое внимание сразу же привлекли высокие, в потолок, книжные стеллажи, и я бы, наверняка, охамев окончательно от простоты, с которой сюда проник, загляделся на них подробнее, но невнятно ощутил движение в просвечивающем в другую комнату проеме.
Приблизившись к проему, я остановился в некотором замешательстве – не столько не решаясь прервать происходящее там, сколько от глуповатого изумления. Картина была, в самом деле, комична: человек примерно моих лет увлеченно полемизировал о чем-то с нелепо состряпанным из электрического чайника в вязаной шапке и разного другого многопонятного хлама и тряпья подобием собеседника. «Собеседник» был предельно учтив и лишь изредка позволял себе слегка усомниться в разворачиваемых перед ним многоярусных сентенциях едва заметным наклоном чайника влево, так что со временем, вероятно, он бы таки потерял голову.
Они оба сидели в исполинских креслах друг против друга, и человек, поглядывая в ноутбук, покоящийся на круглом столике, разделяющем кресла, интенсивно пояснял:
— …в общем-то, атеист – это крайнее выражение космического юмора. И вместе с тем атеист – это божественный триумф. Игра с самим собой в прятки. Он так хорошо спрятался, что не нашел сам себя, превзошел сам себя! Вот! – человек подъял указующий перст, повернул голову и бородато посмотрел прямо мне в глаза.
Я смекнул, что трагически опоздал с тем, чтобы ретироваться незамеченным, и пришибленно кивнул головой, тщась произнести что- нибудь разъяснительно-оправдательное в свою честь. Но успел только предварительно помычать и поразводить руками. Человек, похоже, нисколько не удивился, увидев меня в своем доме. Наверное, к нему часто захаживали случайные путники, хотя домик, в общем-то, стоит основательно на отшибе.
— Вот! – повторил человек, поднимаясь из кресла и глядя на меня многозначно. – Вот вы и пришли. А! – аффектированно вскрикнул он, порхнув ладонью в сторону своего недавнего приятеля, – не берите в голову – одиночество, знаете ли, уединенность, так сказать…То в шахматы сам с собой, то вот, простите, рассказ… Как это? «Слушателей нужно духу поэта, будь то даже бараны» — он заливчато захихикал, идя мне навстречу и протягивая руку:
— Александр, — представился он с весомостью.
— Александр, — ответил я, стараясь интонационно скомпенсировать возникшую тавтологию и параллельно удивляясь его радушию. Может, он принял меня за другого. Ждал кого-то визуально, может быть, незнакомого, а тут я…
— Я тут гулял по берегу и забрел в ваши края… у вас открыто было… и я так бесцеремонно извините…
— Да что вы, Александр, в самом деле! Проходите. Я сейчас. – Он засуетился, схватил чайник в шапке и резким брезгливым движением скинул обезглавленное тело с кресла на причудливый паркет. — Присаживайтесь, Саша (можно так вас называть?), я самовар вот поставлю нам и приду…Чувствуйте себя, — он сдавленно гоготнул и снова сделал серьезное учтивое лицо, — как дома.
Странный Александр вышел, наедине с собой я пожал плечами, выполнил еще несколько мимических движений, высвобождающих мои чувства, и осмотрелся. Комната была большая и многоугольная. Кроме того проема, в который вошел я и в котором же скрылся Александр, я насчитал еще четыре выхода. Три из них светились сильнее, по-видимому, выходя в застекленные комнаты. На стенах висели в рифму проемам светящиеся картины, казавшиеся окнами в другой мир. На одной колыхалось море. Я подошел к ней вплотную и различил летящую на фоне распаленного солнца чайку. Солнце все еще не зашло. «Так», — подумал я и заинтригованно направился к другим «картинам». Проходя мимо ноутбука, я с чувством запретного взглянул было в текст, но экран в ту же секунду невинно сморгнул, и на голубом глазу поплыли рифовые рыбки.
На кухне что-то звякнуло и покатилось. Я поспешно приблизился к светящемуся изображению пустыни и с пристрастием принялся его изучать. Ветер где-то вдалеке самозабвенно валял по барханам скучные нолики верблюжьей колючки. На широкополой раме лежали аккуратные горстки песка. Тарахтя чайными принадлежностями, хозяин выкатил густо уставленный двухэтажный квадратный столик.
— Я так рад гостям, — сказал он, слегка задыхаясь, как будто после пробежки, и рачительно составляя чашки и вазочки с квадратного на круглый.
— У вас удивительные штуки тут висят. Это что-то электронное?
— А, это… Да, чудеса техники.
Я мигом охладел к ним и поместился в кресло.
– Вы только не подумайте, что я сумасшедший там какой-то… то есть, сумасшедший, конечно, но ведь любой от одиночества свихнулся бы. Даже он…
— Он? – переспросил я, придвигая к себе чашечку, на которой была набезображена какая-то стилизованная китайская кама-сутра.
— Он, — подтвердил он.
Я глубокомысленно хлебнул сложного травяного чаю, отчетливее всего в букете которого проступала все-таки мята…да, мята и липа… и… и выбрал в синей вазочке золотистое печенье, усыпанное мозаикой из поджаристых орехов.
— Я почитаю вам кое-что, — признался он, недоверчиво на меня поглядывая и помешивая в чашке отсутствующий сахар. – Вы не против?
Я энергично, даже с каким-то избыточным энтузиазмом кивнул и поперхнулся печеньем. Наверное, этим подсказывая в зрительный зал, что я не люблю слушать графоманов.
— Нет-нет – после, вы ешьте спокойно… пейте чай, — произнес он, грустно наблюдая за тем, как я откашливаюсь. – Чай с мятой и липой и …- он поскреб ногтем обнаженное бедро узкоглазой красавицы на чайнике, устраняя несуществующее пятнышко, — и печенья очень вкусные.
Мы немного помолчали. Я запихал в рот большую конфету, оказавшуюся курагой в шоколаде, привычно сложил фантик в маленькую книжную закладку и еще раз придирчиво оглядел чашку.
— Красивый сервиз, – одобрил я, имея в виду пошлую красавицу. – Китайский?
— Японский.
Мы снова помолчали. На лице Александра читалась некоторая досада. Он сидел, опустив глаза, и явно ждал, когда же я перестану есть.
— И часто к вам забредают случайные путники? – спросил я туповато, дожевывая очередное печенье, действительно очень вкусное.
— Случается, — улыбнулся Александр, кого-то сильно мне напомнив. Я даже перестал мысленно примеряться к новому печенью, так меня это озадачило. – Только они не такие уж и случайные. – Он посмотрел на меня внимательно, и мне сделалось неловко. Я залпом допил подостывший чай.
— Ну, что! – сказал я бодро, как дедушка Мороз на утреннике второго января, — почитаем?
— Да, да, конечно, — он снова засуетился, отодвигая чашку, придвигая ноутбук. – Может быть, еще чаю? – уточнил он неискренне. Я отрицательно мотнул головой и со смирением наклонил голову, готовый к слушанью, как тибетский покойник. На самом деле, было даже что-то симпатичное в том, как ему не терпелось, этакая детская непосредственность.
Александр разбудил монитор и углубился в молчаливое чтение. Все-таки он кого-то очень сильно напоминал мне… Я вдруг понял – кого: моего дядю, который сошел с ума и вскоре умер. Мне было тогда около восьми лет, и мы мало с ним общались, но я отлично помню эту его манеру закидывать голову, когда читаешь и много других мелких недоступных описанию черт. Минут, наверное, двадцать Александр изучал, покусывая губу и пощипывая бороду, то, что собирался озвучить, пока я не привлек его внимания зычным щелком затекших суставов.
Тогда он встрепенулся, вспомнил обо мне и, прочистив горло надсадным рыком, начал. Когда он закончил и молча поднял на меня глаза, в которых еще бежали строчки, я с расстановкой произнес:
— А почему так однобоко? Почему именно писатель, а не, скажем, режиссер-драматург-актер? Или архитектор-черточка-генетик? Смотрите, как продуктивна метафора с демонстрируемым фильмом, светом от кинопроектора, находящимся сзади от зрителя и требующим обернуться, чтобы можно было осознать иллюзорность происходящего. Помните знаменитую притчу о пещере, которую Платон использовал в своем диалоге «Государство»?
Александр приподнял кучерявые брови.
— Ну, если в двух словах, то там Платон уподобляет человеческое существование ситуации, в которой группа людей оказывается в подземной пещере. Они жестоко прикованы к земле и могут видеть только то, что находится прямо перед ними. Позади них пылает огонь и находится низкая стенка, над которой кукольники показывают марионеток – людей, животных, всякую утварь. Узники погружены в созерцание теней на стене, и они совершенно не осознают истинной природы ситуации. Платон также предполагает, что узники верят в то, что отголоски звуков, идущие сзади, в действительности производятся тенями. В случае с кинопроектором то же самое. Без стовосьмидесятиградусного финта наивный зритель воспринимает дурацкую фильму как реальность, актеров держит за их персонажей, вовлекается в это дело по самые ослиные уши…
— Да, с фильмой хорошо, но все-таки – писатель, потому что все, что у него – это он, потому что творит – из себя. Он нуждается в нас ничуть не меньше, чем мы в нем. Кто больше кому был нужен – автор произведению или произведение автору? Мир построен на взаимности. В общем-то, он совершенно гениален.
— Мир?
— И мир тоже. Только вопрос в том, насколько он был свободен, создавая мир. Был ли у него выбор? Это не я, это еще Эйнштейн спрашивал.
— А не противный он какой-то выходит? Так вот, пусть не ради развлечения, пусть от безысходности кромешной, но устроивший всю эту мясорубку? Смерть, болезни, войны – ? Не жалко ему людей-то?
— Но это все он сам. И да – не ради развлечения, а от тоски и, главное, одиночества, чтобы было кому прочесть то, что написал. И ведь не проверишь же на прочность написанное, оставаясь самим собой. Приходится соблюдать правила игры, забывать себя и заново изумляться своему творенью, как чужому. А в апофеозе этой игры – не верить в свое существование. И это ее триумф. Его триумф. Ведь вы же не поверите так запросто, что мы с вами один человек? А напрасно. Вот вы думаете, что это я здесь живу, что это я читал вам только что свой рассказ. А ни фига! Читал я его сам себе или, если хотите, вы – сами себе.
— Ну, это старая история – про то, что все мы – одно, и, на самом деле, ничего не существует…
— Еще как существует, только, вы совершенно верно заметили, границы внутри этого всего значительно условней, чем мы привыкли думать.
— И созданы только для того, чтобы самому себе сказать «Ай да Пушкин…», делая вид, что это кто-то другой?
— Становясь – другим. И не всегда таким уж детски восторженным. Вот вы же, несмотря на то, что вы – я, не ошалели от экстаза, выслушав мой рассказец.
— Ну, почему же – не ошалел? Очень даже ошалел, — сказал я, натянуто улыбаясь, чувствуя, что мне уже изрядно надоело общество моего тезки, так назойливо претендующего на еще большую общность между нами. – Мне, пожалуй, пора постепенно двигаться восвояси.
— Смешно это, право… всякий раз я отказываюсь верить в то, что я – это я. – Он тихо засмеялся, глядя в сторону. Потом яростно заорал, дико тараща на меня глаза. — Куда ты пойдешь? Некуда тут больше идти. Никого тут, кроме меня нет. Кроме тебя нет.
— Всего доброго, — сказал я, решительно поднимаясь.
— Вот что это за триумф, спрашивается? Смех один. Да нет здесь больше никого! Он постучал себе третьим пальцем в лоб. – Ты сейчас разговариваешь сам с собой. И это уже не игра, а махровая клиника. Просыпайся. Очнись, ну? Давай, давай!
Он подошел ко мне вплотную и принялся наотмашь хлестать меня по щекам. Было очень больно, из носа хлынула кровь, но я не сопротивлялся, а напротив, впал в какое-то бесстрастное оцепенение, закрыл глаза и ждал. Наконец удары прекратились. Для верности я посидел с закрытыми глазами еще несколько секунд, потом выдохнул и с усилием разлепил веки. Лицо горело. В бороде запекалась липкая кровь. Я с отвращением вытер ее с губ детскими фиолетовыми колготками, вывалившимися из тулупьего тела «собеседника». Во рту чудовищно пересохло. «Надо поставить чайник», — подумал я вяло, взял электрическую голову, захлопнул крышку отключившегося ноутбука и вышел в проем.