Александр Блок
Скифы
Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы,
С раскосыми и жадными очами!
Для вас — века, для нас — единый час.
Мы, как послушные холопы,
Держали щит меж двух враждебных рас
Монголов и Европы!
Века, века ваш старый горн ковал
И заглушал грома, лавины,
И дикой сказкой был для вас провал
И Лиссабона, и Мессины!
Вы сотни лет глядели на Восток
Копя и плавя наши перлы,
И вы, глумясь, считали только срок,
Когда наставить пушек жерла!
Вот — срок настал. Крылами бьет беда,
И каждый день обиды множит,
И день придет — не будет и следа
От ваших Пестумов*, быть может!
О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой,
Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!
Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя
И с ненавистью, и с любовью!..
Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь,
Которая и жжет, и губит!
Мы любим все — и жар холодных числ,
И дар божественных видений,
Нам внятно всё — и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений…
Мы помним всё — парижских улиц ад,
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады…
Мы любим плоть — и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах…
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?
Привыкли мы, хватая под уздцы
Играющих коней ретивых,
Ломать коням тяжелые крестцы,
И усмирять рабынь строптивых…
Придите к нам! От ужасов войны
Придите в мирные обьятья!
Пока не поздно — старый меч в ножны,
Товарищи! Мы станем — братья!
А если нет — нам нечего терять,
И нам доступно вероломство!
Века, века вас будет проклинать
Больное позднее потомство!
Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!
Идите все, идите на Урал!
Мы очищаем место бою
Стальных машин, где дышит интеграл,
С монгольской дикою ордою!
Но сами мы — отныне вам не щит,
Отныне в бой не вступим сами,
Мы поглядим, как смертный бой кипит,
Своими узкими глазами.
Не сдвинемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!..
В последний раз — опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
1918 г.
Тайна поэмы «Двенадцать»
Символика ключевых образов
поэмы Александра Блока
Светлана Кошарная
Поэма Блока «Двенадцать» – одно из наиболее загадочных произведений автора. До сегодняшнего дня продолжаются споры вокруг символической трактовки поэмы, и зачастую мнения толкователей противоречат друг другу.
Трактовки исследователей советской эпохи, как правило, были достаточно единодушны и сводились к следующему: Александр Блок, восторженно принявший революцию, поставил во главе красноармейцев образ Христа, в чём усматривал победное шествие большевиков, сокрушивших царскую помещичье-буржуазную Россию. Христос поэмы при этом толкуется как этический символ, означающий высшую справедливость, освещающий для Блока дело революции.
Однако после «Двенадцати» и «Скифов» (написанных в один период, в начале 1918 года) Блок как поэт вдруг замолчал. В конце июня 1920 года он сам сказал о себе: «Писать стихи забывший Блок…», а на все вопросы о своём молчании всякий раз отвечал коротко: «Все звуки прекратились… Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?..»
Как пишут авторы книги «Блок без глянца» П. Фокин и С. Полякова, в феврале 1919 года Блок был арестован петроградской Чрезвычайной Комиссией – его подозревали в участии в антисоветском заговоре. Через день, после двух долгих допросов, поэта всё же освободили, так как за него вступился А. В. Луначарский. А ещё ранее, в начале осени 1918 года, между Блоком и будущим советским литературным критиком Корнелием Зелинским случился такой разговор: поэт стоял на Невском проспекте перед витриной продовольственного магазина, где за стёклами висели две бумажные полосы, на которых были ярко оттиснуты слова: на одной – «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем», а на другой – «Революцьонный держите шаг! неугомонный не дремлет враг!» Под каждой из этих строк стояла подпись: «Александр Блок». Поэт смотрел на эти слова, словно не узнавая их, круглыми спокойно-тревожными глазами…
– Признаюсь, для нас радость и неожиданность, что и вы вошли в нашу борьбу, – произнес Зелинский, показывая на плакаты.
– Да, – ответил Блок, – но в поэме эти слова произносят или думают красногвардейцы. Эти призывы не прямо же от моего имени написаны.
Ещё более показательно следующее признание Александра Блока: «В январе 1918-го года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе девятьсот седьмого или в марте девятьсот четырнадцатого. Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было писано в согласии со стихией, например, во время и после окончания «Двенадцати» я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг – шум слитный. Поэтому те, кто видит в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой, – будь они враги или друзья моей поэмы».
Таким образом можно предположить, что в процессе написания поэмы сам автор переживал некое постепенное осмысление исторического момента, причём не в контексте политики, а в человеческом смысле. Возможно, он сам для себя пытался найти ответ на вопрос: правое ли дело совершают «левые», разрушение или возрождение России несут они на своих штыках? Потому, на наш взгляд, в поэме и нет окончательного ответа, но в ней нашла гениальное отражение сама картина окружающей поэта действительности, в которой он оказался.
Находясь внутри системы, сложно оценить её структуру – для этого необходимо выйти за её рамки, увидеть со стороны (со стороны другого пространства или другого времени), и, может быть, на протяжении поэмы мы наблюдаем, как сам автор пытается выйти за границы этой системы: в поэме есть движение, но нет итогового выхода-вывода – это словно попытка разобраться в происходящем. По-видимому, сама действительность чуть позже ответила Блоку на его вопросы, что и явилось причиной его последующего молчания, молчания-разочарования в произошедшем. Но гениальная провидческая интуиция поэта уже в процессе написания поэмы словно ведёт его к этим ответам: возможно, автор здесь ещё не понимает, но уже предчувствует этот «ответ», и потому символические образы поэмы оказываются на деле так страшны. Блок рассказывал, что начал писать «Двенадцать» с середины, со слов: «Уж я ножичком полосну, полосну!», затем перешёл к началу и единым духом написал почти всё: первые восемь песен поэмы. Почти всю поэму – за один день! И ответы на все поставленные поэтом вопросы так или иначе нужно искать внутри ключевых образов и их языкового представления в поэме.
Думается, что анализ ключевых, концептуальных образов поэмы может в некоторой степени пролить свет на «загадки», которые порождают такие различные, подчас чрезвычайно противоречивые и несогласованные трактовки этого произведения.
Уже само название поэмы представляет собой художественный концепт, который аллюзивно отправляет читателя к евангельскому сюжету: двенадцать красноармейцев – двенадцать апостолов, что единогласно признаётся толкователями поэмы. Символический образ двенадцати воплощён не только в названии, но и в композиционном делении произведения на двенадцать глав. Что касается фактологической основы, то революционные патрули на самом деле состояли из двенадцати человек. Тем не менее для поэта-символиста, безусловно, важнее здесь именно символическое звучание образа, тем более что отсылки к Священному писанию прослеживаются и далее.
Так, даже цветовая палитра поэмы перекликается с Новым Заветом: тексты Завета ахроматичны, в них, по нашим наблюдениям, практически отсутствуют колоративы, за исключением противопоставления светлого (белого) и тёмного (чёрного), то есть в тексте Писания наблюдается конфликт света и тьмы, который достигает своего апогея в Откровении Иоанна Богослова и заканчивается окончательной победой Света над Тьмой, ибо новый град Иерусалим «не будет иметь нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, так как … ночи там не будет» (последняя мысль повторяется в евангельском тексте дважды).
Таким образом, уже с первых строк поэмы автором обозначен символический колоративный параллелизм с новозаветной историей:
Чёрный вечер.
Белый снег.
Известно, что чёрное и белое образуют в сознании носителя языка фундаментальную оппозицию, основанную на фиксации человеком полярных различий. В своё время М. М. Покровский доказал, что слова, имеющие сходное или прямо противоположное значение, ассоциируются друг с другом и потому подвергаются в своей истории сходным или параллельным изменениям. Аналогия охватывает все структурные элементы языка, а потому можно говорить не только о грамматической, фонетической, но и о лексико-семантической аналогии, в результате чего слово ассоциируется с другими словами языка (белый – свет, чёрный – тьма; белый – бог, чёрный – сатана), обрастая разнообразными смысловыми связями, основанными на сходстве (белый – светлый) или на противопоставлении (белый – чёрный).
Остается добавить, что эти сходные, или параллельные, изменения обусловлены не столько возможностями языка, сколько особенностями человеческого мышления, базирующегося на сравнении, ассоциациях, обобщении и т.д. «Следует признать за факт, что во всех людях более или менее есть наклонность находить общее между впечатлениями различных чувств», – писал А.А. Потебня. Однако необходимо учитывать, что ассоциативное восприятие не являет собою некое вненациональное содержание, так как средством его объективации выступает слово национального языка. Для носителей русской культуры белый – это светлый, чистый, хороший, приятный и тому подобное; чёрный – мрачный, печальный, пугающий, страшный и т.д.
В христианской церкви чёрный цвет также символизирует горе, оплакивание, скорбь. В частности, чёрный являлся одним из пяти цветов, предписанных в 1200 году папой Иннокентием III для обозначения времён года в христианском календаре; при этом чёрный использовали в мессах по усопшим и на службах в Страстную пятницу. Другой папа – Пий V – в XVI веке предписал для повседневного наряда папы белый цвет, обозначавший как правду, так и чистоту.
Таким образом, чёрный – это и печальный, скорбный, и пугающий, страшный, и грязный, нечистый, замаранный, и плохой, недобрый, и – как факт субстантивации – дьявол. Худое, подлое дело называли чёрным делом, нецензурное слово и поныне называют деревенские старушки чёрным словом (в некоторых духовных стихах о сквернословии говорится как о грехе, который никогда не будет прощён, поскольку чёрным словом хулится родная мать, Богородица и сама земля); колдовские книги, содержащие чёрную науку, магию, также известны как чёрные (чернокнижье), поскольку гадание осуществляется, по мнению мирян, при помощи нечистого, чёрного духа. Чёрный глаз, по народному поверью, – глаз худой, завистливый, способный «навести порчу» («сглазить»).
Следовательно, в историческую эпоху оппозиция белый – чёрный эмоционально и оценочно соотносится с противопоставлением свет – тьма, лежащим в основе библейского конфликта. При этом семантическое поле лексемы свет в Священном Писании составляют такие понятия, как Бог, Христос, Богоявление, жизнь, истина, вера, спасение, евангелие, Слава Божия, добро, радость, истинная вера, Божье слово, любовь, ангелы и др. Соответственно, поле тьма включает антонимичные понятия: ужас, помутнение рассудка, разрушение, смерть, смерть Иисуса, зло, сатана, неверие, ненависть, бесплодное дело и т.д. Таким образом, всё светлое (белое) ассоциируется с Богом, а тьма (чёрное) связана с сатаной. Апостол Павел называет Царствие Божие Царством Света, противопоставляя его тьме и мраку, а семантическая оппозиция белый – черный является в христианском учении базовой.
В этом ключе конфликт поэмы также прочитывается однозначно: борьба света и тьмы. Посредством символов поэт рисует сцену апокалипсиса:
Ветер, ветер –
На всём божьем свете!
Но читатель озадачен: на чьей стороне сам автор? В поэме будто бы нет ответа на этот вопрос. Поэт здесь, скорее, наблюдатель, который пытается понять, где добро, а где зло, где белое, а где чёрное:
Чёрное, чёрное небо.
Злоба, грустная злоба
Кипит в груди…
Чёрная злоба, святая злоба…
При этом чёрное и белое словно меняются местами, символы преобразуются в свои противоположности. Чёрные ремни винтовок среди огней как символ новой свободы, но свободы «без креста» (фраза «Эх, эх, без креста!» повторяется трижды как знак тройного отречения от Бога – и такое сакральное количество повторов представляется неслучайным):
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Тра-та-та!
Звукопередача выстрелов «Тра-та-та!» на протяжении всей поэмы звучит рефреном. Таким образом, новая «свобода» провозглашается как право на попрание заповедей. По сути, нарушаются краеугольные заповеди:
«Не убий»:
Помнишь, Катя, офицера –
Не ушёл он от ножа…
<…>
А Катька где? – Мертва, мертва!
Простреленная голова!
Что, Катька, рада? – Ни гу-гу…
Лежи ты, падаль, на снегу!..
«Не прелюбодействуй» (вступление в связь с блудницей):
Ах ты, Катя, моя Катя,
Толстоморденькая…
<…>
Эх, эх, освежи,
Спать с собою положи!
<…>
С юнкерьем гулять ходила –
С солдатьем теперь пошла?
Эх, эх, согреши!
Будет легче для души!;
«Не укради»:
Эх, эх!
Позабавиться не грех!
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба –
Гуляет нынче голытьба!
Автор использует в речи персонажа глагол позабавиться, сообщая тем самым читателю, что грабёж для героев – это забава, призванная разогнать скуку и пустоту в их душах.
Всё это не позволяет увидеть в поэме «оду революции». Внутри самого автора на протяжении всей поэмы словно разворачивается внутренний конфликт, спор двух мнений, двух ви́дений – отсюда и неоднозначность символики персонажей. С одной стороны, старушка, как курица, переметнулась через сугроб. Кажется, поэт посмеивается над ней вместе с красноармейцами, глазами которых он наблюдает эту картину. Но, тут же, глядя уже её – старухи – глазами на огромный революционный плакат, он проникается её мыслями:
Старушка убивается – плачет,
Никак не поймёт, что значит,
На что такой плакат,
Такой огромный лоскут?
Сколько бы вышло портянок для ребят,
А всякий – раздет, разут…
И в этих своих мыслях персонаж поэмы обращается к Богородице, традиционной заступнице России:
– Ох, Матушка-Заступница!
– Ох, большевики загонят в гроб!
Так смех ли самого автора над убогой старушкой слышали мы? Или здесь как раз и стоит вспомнить о словах самого А. Блока: «…в поэме эти слова произносят или думают красногвардейцы. Эти призывы не прямо же от моего имени написаны»? И тогда всё, на наш взгляд, становится на свои места: наблюдатель в поэме – не только сам автор, но и те двенадцать идущих человек, назначение которых – именно видеть, следить за окружающей обстановкой и вносить в неё свой «порядок». Это их голоса перекликаются с голосом поэта, это их пропаганда туманит взгляд автора. Мы слышим речь, в том числе внутреннюю, персонажей – отсюда разговорная стихия в поэме:
А это кто? – Длинные волосы
И говорит вполголоса:
– Предатели!
– Погибла Россия! –
Должно быть, писатель –
Вития…
Не этих ли строк не могли простить Блоку его бывшие собратья по перу после публикации поэмы? Но это внешние голоса, а не голос автора, равно как и далее:
А вон и долгополый –
Сторонкой – за сугроб…
Что нынче невесёлый,
Товарищ поп?
Помнишь, как бывало
Брюхом шёл вперед,
И крестом сияло
Брюхо на народ?..
Разговорные лексемы и конструкции, сниженные элементы многочисленны: «Поскользнулась / И – бац – растянулась! / Ай, ай! / Тяни, подымай!», «Эй, бедняга! / Подходи – / Поцелуемся…»; «Гляди / В оба!»; «– У ей керенки есть в чулке!»; «– Ну, Ванька, сукин сын, буржуй»; как и разговорные варианты имён собственных: Петруха, Петька, Ванька, Катька, – что репрезентирует стремление автора дистанцироваться от своих персонажей, отграничить их реплики от голоса автора посредством специфического языкового оформления их речи, на которое неоднократно обращали внимание исследователи.
Таким образом, сюжет поэмы строится на переворачивании, переосмыслении до противоположного героев и символов новозаветной истории, причём автор реализует эту идею последовательно. Так, евангельский образ Марии Магдалины здесь находит выражение в образе блудницы Катьки:
С офицерами блудила –
Поблуди-ка, поблуди!
В евангельском повествовании упоминается исцелённая Христом от семи бесов Мария Магдалина, ставшая после этого его верной последовательницей, сопровождавшая Иисуса на Голгофу, – одна из женщин-мироносиц, которые первыми узнали о воскресении Христа. Однако в традиции западного искусства, известной и в России, этот образ слился с образом кающейся блудницы, прежде всего – в живописи, откуда легендарные сведения о прощённой Христом блуднице перекочевали и в литературную традицию. Заметим, что и в традиции католической церкви долгое время было принято отождествлять с Марией Магдалиной раскаявшуюся блудницу, омывшую ноги Иисуса миром: «И вот, женщина того города, которая была грешница, узнав, что Он возлежит в доме фарисея, принесла алавастровый сосуд с миром и, став позади у ног Его и плача, начала обливать ноги Его слезами и отирать волосами головы своей, и целовала ноги Его, и мазала миром».
Возможно, именно этот образ в силу своей широкой известности был взят Блоком за основу персонажа. Но если, согласно легенде, грешница был прощена Христом и принята его учениками как равная, то в поэме судьба блудницы иная:
Стой, стой! Андрюха, помогай!
Петруха, сзаду забегай!..
Трах-тарарах-тах-тах-тах-тах!
Вскрутился к небу снежный прах!..
Лихач – и с Ванькой – наутёк…
Ещё разок! Взводи курок!..
Трах-тарарах! Ты будешь знать
< . . .>
Как с девочкой чужой гулять!..
Утёк, подлец! Ужо, постой,
Расправлюсь завтра я с тобой!
А Катька где? – Мертва, мертва!
Простреленная голова!
Случайно убитая Петрухой Катька – принципиально важный для сюжета поэмы эпизод: здесь раскрывается суть этой дюжины «новых апостолов». Евангельское прощение блудницы противопоставляется в поэме её убийству, при этом автор сам использует номинацию «убийца»:
И опять идут двенадцать,
За плечами – ружьеца.
Лишь у бедного убийцы
Не видать совсем лица…
Убийство оказывается сродни особому знаку вхождения, присоединения к новой «вере» – выступает подобием жертвоприношения, клятвы на крови в окончательном отказе от Бога:
– Петька! Эй, не завирайся!
От чего тебя упас
Золотой иконостас?
Бессознательный ты, право,
Рассуди, подумай здраво –
Али руки не в крови
Из-за Катькиной любви?
– Шаг держи революцьонный!
Близок враг неугомонный!
Трудно предположить, что поэт находится на стороне убившего, несмотря на некое сочувствие или, скорее, жалость к нему, вербализованную посредством речи самого персонажа:
Загубил я, бестолковый,
Загубил я сгоряча… ах!
Тем не менее горе Петрухи было недолгим, и мысль о предстоящем разорении домов и погребов возвращает ему позитивный настрой:
Он головку вскидавает,
Он опять повеселел…
Эх, эх!
Позабавиться не грех!
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Именно в грабеже и последующих убийствах предполагает забыться герой, разогнав не только печаль, но и одолевающую его скуку, – «провести время», заполнить пустоту:
Ох ты, горе-горькое!
Скука скучная,
Смертная!
Уж я времячко
Проведу, проведу…
<…>
Уж я ножичком
Полосну, полосну!..
Ты лети, буржуй, воробышком!
Выпью кровушку
За зазнобушку,
Чернобровушку…
Упокой, господи, душу рабы твоея…
Скучно!
То есть за своё горе, явившееся следствием его же деяния, герой готов мстить ни в чём не повинным обывателям, и здесь ассоциативно прочитывается библейское «Мне отмщение – и Аз воздам», но вновь в искаженном, перевёрнутом с ног на голову понимании. Смысл библейского выражения становится ясным из общего контекста, в который погружена эта фраза: «Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу (Божию). Ибо написано: Мне отмщение, и Аз воздам, говорит Господь». Как видим, персонаж поэмы и в этом случае поступает с точностью до наоборот. При этом герой словно мечется внутри себя между старым миром, где человек жил верой в Бога (см. его восклицание: «Упокой, господи, душу рабы твоея…»), и новой жизнью, где утверждается анархическая свобода:
И больше нет городового –
Гуляй, ребята, без вина!
Эта новая «свобода без креста» порождает душевную пустоту, что репрезентируется Блоком посредством языковых единиц: скука скучная, смертная; скучно, причём выражение «скука скучная» построено по модели фразеологизма на основе тавтологии. С одной стороны, в авторской концепции поэмы такое тавтологическое образование поддерживает разговорную стихию, поскольку тавтология свойственна разговорной и народнопоэтической речи. С другой стороны, выражение «скука скучная» представляет собой особую стилистическую фигуру, стилистически мотивированный повтор однокоренных слов в целях акцентирования понятия, которое заключено в корневой части повторяющихся слов (ср.: масло масляное). В поэтической речи тавтология применяется прежде всего для усиления эмоционального воздействия. Таким образом, выражение «скука скучная» в данном случае реализует многоцелевую авторскую установку.
Думается, здесь нет симпатии автора к персонажам, но есть желание или попытка понять этих «тёмных» – чёрных – людей. Но истинная оценка поэта следует из авторских ремарок:
В зубах – цыгарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
Здесь мы слышим уже голос самого автора, видим красноармейцев его глазами. Бубновый туз – в дореволюционной России знак осуждённого в ссылку на каторжные работы в виде красного или жёлтого ромба, нашивавшегося на спину арестантского халата. То есть это был прежде всего «маркер» осуждённого преступника, бандита. Из этого символа следует, что для автора постепенно становится ясно, что эти двенадцать человек – не творцы нового мира, а лжеапостолы, что находит подтверждение в речи персонажей:
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнём-ка пулей в Святую Русь –
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
В данном контексте словосочетание «Святая Русь» звучит как издёвка красноармейцев над старой Россией, что подчёркивается употреблением прилагательных-эпитетов кондовая, избяная, толстозадая. Однако это вновь не голос автора, а речь героев поэмы.
Постепенное авторское постижение сути революции подтверждается и экстралингвистическими сведениями. Так, в воспоминаниях Корнея Чуковского об Александре Блоке указывается, что в начале января 1918 года Блок, будучи у знакомых, в шумном споре защищал революцию октябрьских дней и сказал между прочим:
– А я у каждого красногвардейца вижу ангельские крылья за плечами.
Но в последнем стихотворении Блока, написанном в феврале 1921 года, есть такие строки:
Наши страстные печали
Над таинственной Невой,
Как мы черный день встречали
Белой ночью огневой.
Что за пламенные дали
Открывала нам река!
Но не эти дни мы звали,
А грядущие века.
Думается, что в этих строках – ответ самого автора на вопросы, мучавшие его в процессе написания поэмы «Двенадцать».
Но вернёмся к поэме. Напомним, что написание поэмы началось со страшных строк:
Уж я ножичком
Полосну, полосну!..
И далее на одном дыхании пишутся восемь песен (глав) поэмы. Что заставило автора «перевести дыхание» после написания этих глав, в которых лжеапостольский отряд, кажется, вполне раскрыл свою сущность?
В заключительных частях поэмы появляется ещё один символически значимый персонаж – безродный пёс:
Стоит буржуй на перекрёстке
И в воротник упрятал нос.
А рядом жмётся шерстью жёсткой
Поджавший хвост паршивый пёс.
Стоит буржуй, как пёс голодный,
Стоит безмолвный, как вопрос.
И старый мир, как пес безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост.
С одной стороны, по заметкам самого поэта известно негативное отношение интеллигента Александра Блока к буржуа. В то же время старый мир (безродный пёс) пытается держаться именно за эту фигуру. Эпитет паршивый, обороты поджавший хвост и поджавши хвост (безусловно, здесь имеет место намеренный авторский повтор) несут в себе отрицательную оценочность. Однако этого нельзя сказать об определении безродный – не имеющий родины, а в контексте поэмы – лишившийся родины. За этим эпитетом просматривается и судьба бывших господствующих сословий, нашедших единственный выход в эмиграции, отказе от Родины; и голод и нищета оставшихся. Поэт как пророк, осознано или неосознанно, но провидчески проник в суть истинных последствий революции.
Заметим, что образ безродного пса хорошо знаком русскому читателю. В частности, мы видим, какой авторской любовью наделяется этот образ в стихах Сергея Есенина. По большей части, вся русская литература, используя данный образ, учит добру, любви, состраданию ко всему живому (А. П. Чехов, А. И. Куприн, Л. Н. Андреев и т.д.). Спустя семь лет после написания Блоком поэмы «Двенадцать», в 1925 году, другой автор – Михаил Булгаков – напишет повесть «Собачье сердце», где тот же символический образ бездомного пса станет приговором тому страшному эксперименту, который был поставлен революционерами над Россией и который запечатлён «в процессе» его реализации в поэме Блока.
И уже не может обмануть ни читателя, ни самого автора революционный настрой идущих по ночному городу двенадцати человек:
…И идут без имени святого
Все двенадцать – вдаль.
Ко всему готовы,
Ничего не жаль…
Это шествие двенадцати АНТИапостолов. И здесь между строк словно звучит евангельское предупреждение: «Он сказал: берегитесь, чтобы вас не ввели в заблуждение, ибо многие придут под именем Моим, говоря, что это Я; и это время близко: не ходите вслед их».
Неслучайно далее автор так описывает картину происходящего:
И вьюгá пылит им в очи
Дни и ночи
Напролёт…
То есть здесь прямо указывается, что идущие – слепцы: их глаза ничего не видят сквозь снежную пелену и темноту ночи: «Приглядись-ка, эка тьма!»
И буквально, и метафорически: они не видят дороги, не видят, куда идут, и потому не понимают, что делают, но продолжают идти и сеять смерть:
Трах-тах-тах!
Трах-тах-тах…
И это уже финальная часть поэмы, часть, которая вызывает больше всего разночтений, потому что именно здесь появляется образ Христа. Толкования этого образа различны. Как правило, говорят о двух противоречащих друг другу позициях: Христос либо возглавляет шествие творцов нового мира (В. Н. Орлов, Л. К. Долгополов, Анат. Горелов и др.), чтобы привести Россию к спасению; либо, как и лжеапостолы, Христос является рядящимся в Спасителя антихристом, потому-де и имя его поэт даёт не в каноническом виде – Исус (П. Флоренский). Но в контексте стихии разговорного языка в поэме такой вариант произношения имени Иисус вполне допустим.
М. Волошин предполагал, что Христос вовсе не идёт во главе двенадцати красногвардейцев, а, напротив, преследуется ими, и «кровавый флаг – это новый крест Христа, символ его теперешних распятий».
Тем не менее попробуем обратиться в поисках ответа непосредственно к строкам последней главы поэмы. Почти в каждой строфе главы звучит вопрос красноармейцев к кому-то присутствующему, но невидимому за вьюгой (мотив слепцов):
…Вдаль идут державным шагом…
– Кто ещё там? Выходи!
<…>
Впереди – сугроб холодный,
– Кто в сугробе – выходи!..
<…>
– Эй, откликнись, кто идёт?
– Кто там машет красным флагом?
– Приглядись-ка, эка тьма!
– Кто там ходит беглым шагом,
Хоронясь за все дома?
– Всё равно, тебя добуду,
Лучше сдайся мне живьём!
– Эй, товарищ, будет худо,
Выходи, стрелять начнём!
Они, как пуганая ворона, боятся каждого куста – каждого сугроба, движения… И каждый раз оказывается, что присутствие кого-то невидимого им только чудится: то это просто ветер разыгрался с красным флагом, то ковыляющий сзади голодный пёс, то смех вьюги…
При этом идущие красноармейцы не просто угрожают стрельбой, но и стреляют в темноту вьюжной ночи. Но идущий за пеленой вьюги Христос, присутствие которого они ощущают, но которого не видят, оказывается неуязвим:
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз –
Впереди – Исус Христос.
Здесь в контексте параллелей поэмы с евангельским сюжетом логично предположить сцену второго пришествия Иисуса Христа. Христос в поэме неуязвим для пуль, бессмертен, а значит, речь идёт не о Богочеловеке, ведомом на распятие, а уже о воскресшем и вновь пришедшем Спасителе. Вместо тернового венца, который был на голове приговорённого Христа, вторично пришедший Иисус увенчан венчиком из белых роз. Вновь появляется белый цвет как символ, противостоящий чёрному, ассоциированному в поэме с двенадцатью антиапостолами. Таким образом, уже этот колоративный символ противопоставляет Христа главным героям поэмы. При этом венчик из роз по своей сути мало отличается от тернового венца: розы, как известно, имеют острые шипы на своих стеблях, то есть эта видимость «праздничности» венца в своей сущности являет такой же скорбный атрибут, как и терновый венец. В руках Христа – кровавый флаг, не красный, как в начале 12-й главы поэмы, а именно кровавый. Семантика данного прилагательного явно несёт в себе отрицательный оценочный компонент: кровавый – 1. Покрытый кровью. 2. Кровопролитный, сопровождающийся множеством жертв, гибелью людей (высок.). 3. Запятнавший себя зверствами, кровью многих жертв.
Сопоставим со сценой восхождения Христа на Голгофу: на его голове терновый венец, на себе Христос несёт крест для распятия. Можно предположить здесь параллелизм символов: терновый венец – белый венчик из роз, крест – кровавый флаг. Второе пришествие воскресшего Бога, как и Его первый приход в мир, – это тоже противостояние.
В Евангелиях при отсутствии даты второго пришествия указываются некоторые его внешние признаки: появление многих лжехристов, оскудение веры и любви в людях, страх перед бедствиями, которые должны постичь Землю, и явление антихриста. Второму пришествию будут предшествовать многие катаклизмы (землетрясения) и знамения на небе (помрачения солнца и луны, падения звёзд с неба). Мотив слепоты идущих, вьюги, чёрного ночного неба, в котором не видны ни луна, ни звёзды, перекликается с этой картиной «помрачения» мира:
«И вдруг, после скорби дней тех, солнце померкнет, и луна не даст света своего, и звёзды спадут с неба, и силы небесные поколеблются; тогда явится знамение Сына Человеческого на небе; и тогда восплачутся все племена земные и увидят Сына Человеческого, грядущего на облаках небесных с силою и славою великою».
И кровавый флаг в руках вновь пришедшего Христа – это новый крест, на котором распят уже вознёсшийся Бог (отрицание религии, веры в Бога двенадцать главных героев поэмы демонстрируют последовательно). Но уже неуязвимым он идёт – невидимо – за вьюгой, и его присутствие пугает тех, кто выдает себя за спасителей, создателей нового мира, а на деле – убийц и воров.
Александр Блок, как внешний наблюдатель происходящих событий, не даёт ответа на вопрос, чем всё это закончится (чем, вероятно, и обусловлен открытый финал поэмы), но словно сообщает читателю: Бог где-то рядом, за этой вьюгой, Он всё видит, Он уже идёт, Он уже здесь, Второе пришествие совершается на наших глазах, и скоро всё решится… И, может быть, это и есть главный ответ поэмы и автора, который уповает на высшие силы. Не случайно позднее, в 1921 году, Блок задавался вопросом: «Что если эта революция – поддельная? Что если и не было подлинной?» – и, по-видимому, ощущение этой большой лжи, которая совершалась в России на его глазах, и проникло в поэму, может быть, даже вопреки изначальному замыслу автора, что и обусловило возникновение символического образа лжеапостолов. Таким образом, «Двенадцать» предстаёт в поэме как ключевой художественный концепт, определивший идейное содержание произведения.
Можно предположить, что сам автор интуитивно чувствовал, что в России происходит великий и страшный исторический обман.
Создав поэму «Двенадцать», Блок все оставшиеся ему три с половиной года старался уяснить себе, что же у него написалось. Он вслушивался в то, что говорили о поэме другие, словно ждал, что найдётся такой человек, который наконец объяснит ему значение этой поэмы, не совсем понятной ему самому, словно поэму писал не он, а кто-то другой, словно он только записал её под чужую диктовку, и события, которые разворачиваются перед глазами Блока в реальном мире, постепенно приводят его к разочарованию в революции. По-видимому, начало этого пути – от очарования к разочарованию – пришлось на время создания Александром Блоком его поэмы.
Стихи – жемчужины
Незнакомка
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух.
Вдали, над пылью переулочной,
Над скукой загородных дач,
Чуть золотится крендель булочной,
И раздается детский плач.
И каждый вечер, за шлагбаумами,
Заламывая котелки,
Среди канав гуляют с дамами
Испытанные остряки.
Над озером скрипят уключины,
И раздается женский визг,
А в небе, ко всему приученный,
Бессмысленно кривится диск.
И каждый вечер друг единственный
В моем стакане отражен
И влагой терпкой и таинственной,
Как я, смирен и оглушен.
А рядом у соседних столиков
Лакеи сонные торчат,
И пьяницы с глазами кроликов
«In vino veritas!»* кричат.
И каждый вечер, в час назначенный,
(Иль это только снится мне?)
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
Глухие тайны мне поручены,
Мне чье-то солнце вручено,
И все души моей излучины
Пронзило терпкое вино.
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие бездонные
Цветут на дальнем берегу.
В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине.
24 апреля 1906
Озерки
- «Истина в вине!» (лат.)
* * *
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у Царских Врат,
Причастный Тайнам,– плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.
1905
* * *
Она стройна и высока,
Всегда надменна и сурова.
Я каждый день издалека
Следил за ней, на всё готовый.
Я знал часы, когда сойдет
Она – и с нею отблеск шаткий.
И, как злодей, за поворот
Бежал за ней, играя в прятки.
Мелькали желтые огни
И электрические свечи.
И он встречал ее в тени,
А я следил и пел их встречи.
Когда, внезапно смущены,
Они предчувствовали что-то,
Меня скрывали в глубины
Слепые темные ворота.
И я, невидимый для всех,
Следил мужчины профиль грубый,
Ее сребристо-черный мех
И что-то шепчущие губы.
27 сентября 1902
Россия
Опять, как в годы золотые,
Три стертых треплются шлеи,
И вязнут спицы росписные
В расхлябанные колеи…
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые –
Как слезы первые любви!
Тебя жалеть я не умею
И крест свой бережно несу…
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!
Пускай заманит и обманет, –
Не пропадешь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты…
Ну что ж? Одной заботой боле –
Одной слезой река шумней,
А ты все та же – лес, да поле,
Да плат узорный до бровей…
И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснет в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка,
Когда звенит тоской острожной
Глухая песня ямщика!..
1908
В ресторане
Никогда не забуду (он был, или не был,
Этот вечер): пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо,
И на жёлтой заре — фонари.
Я сидел у окна в переполненном зале.
Где-то пели смычки о любви.
Я послал тебе чёрную розу в бокале
Золотого, как небо, аи.
Ты взглянула. Я встретил смущённо и дерзко
Взор надменный и отдал поклон.
Обратясь к кавалеру, намеренно резко
Ты сказала: «И этот влюблён».
И сейчас же в ответ что-то грянули струны,
Исступлённо запели смычки…
Но была ты со мной всем презрением юным,
Чуть заметным дрожаньем руки…
Ты рванулась движеньем испуганной птицы,
Ты прошла, словно сон мой легка…
И вздохнули духи, задремали ресницы,
Зашептались тревожно шелка.
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
И, бросая, кричала: «Лови!..»
А монисто бренчало, цыганка плясала
И визжала заре о любви.
1910 г.
* * *
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века –
Всё будет так. Исхода нет.
Умрешь – начнешь опять сначала
И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
10 октября 1912
На железной дороге
Марии Павловне Ивановой
Под насыпью, во рву некошенном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая.
Бывало, шла походкой чинною
На шум и свист за ближним лесом.
Всю обойдя платформу длинную,
Ждала, волнуясь, под навесом.
Три ярких глаза набегающих –
Нежней румянец, круче локон:
Быть может, кто из проезжающих
Посмотрит пристальней из окон…
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали желтые и синие;
В зеленых плакали и пели.
Вставали сонные за стеклами
И обводили ровным взглядом
Платформу, сад с кустами блеклыми,
Ее, жандарма с нею рядом…
Лишь раз гусар, рукой небрежною
Облокотясь на бархат алый,
Скользнул по ней улыбкой нежною,
Скользнул – и поезд в даль умчало.
Так мчалась юность бесполезная,
В пустых мечтах изнемогая…
Тоска дорожная, железная
Свистела, сердце разрывая…
Да что – давно уж сердце вынуто!
Так много отдано поклонов,
Так много жадных взоров кинуто
В пустынные глаза вагонов…
Не подходите к ней с вопросами,
Вам все равно, а ей – довольно:
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена – все больно.
1910
Клеопатра
Открыт паноптикум печальный
Один, другой и третий год.
Толпою пьяной и нахальной
Спешим… В гробу царица ждет.
Она лежит в гробу стеклянном,
И не мертва и не жива,
А люди шепчут неустанно
О ней бесстыдные слова.
Она раскинулась лениво —
Навек забыть, навек уснуть…
Змея легко, неторопливо
Ей жалит восковую грудь…
Я сам, позорный и продажный,
С кругами синими у глаз,
Пришел взглянуть на профиль важный,
На воск, открытый напоказ…
Тебя рассматривает каждый,
Но, если б гроб твой не был пуст,
Я услыхал бы не однажды
Надменный вздох истлевших уст:
«Кадите мне. Цветы рассыпьте.
Я в незапамятных веках
Была царицею в Египте.
Теперь — я воск. Я тлен. Я прах». —
«Царица! Я пленен тобою!
Я был в Египте лишь рабом,
А ныне суждено судьбою
Мне быть поэтом и царем!
Ты видишь ли теперь из гроба,
Что Русь, как Рим, пьяна тобой?
Что я и Цезарь — будем оба
В веках равны перед судьбой?»
Замолк. Смотрю. Она не слышит.
Но грудь колышется едва
И за прозрачной тканью дышит…
И слышу тихие слова:
«Тогда я исторгала грозы.
Теперь исторгну жгучей всех
У пьяного поэта — слезы,
У пьяной проститутки — смех».
1907 г.
* * *
О, весна без конца и без краю —
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!
Принимаю тебя, неудача,
И удача, тебе мой привет!
В заколдованной области плача,
В тайне смеха — позорного нет!
Принимаю бессонные споры,
Утро в завесах темных окна,
Чтоб мои воспаленные взоры
Раздражала, пьянила весна!
Принимаю пустынные веси!
И колодцы земных городов!
Осветленный простор поднебесий
И томления рабьих трудов!
И встречаю тебя у порога —
С буйным ветром в змеиных кудрях,
С неразгаданным именем бога
На холодных и сжатых губах…
Перед этой враждующей встречей
Никогда я не брошу щита…
Никогда не откроешь ты плечи…
Но над нами — хмельная мечта!
И смотрю, и вражду измеряю,
Ненавидя, кляня и любя:
За мученья, за гибель — я знаю —
Все равно: принимаю тебя!
Две любви
Любви и светлой, и туманной
Равно изведаны пути.
Они равно душе желанны,
Но как согласье в них найти?
Несъединимы, несогласны,
Они равны в добре и зле,
Но первый – безмятежно-ясный,
Второй – в смятеньи и во мгле.
Ты огласи их славой равной,
И равной тайной согласи,
И, раб лукавый, своенравный,
Обоим жертвы приноси!
Но трепещи грядущей кары,
Страшись грозящего перста:
Твои блаженства и пожары –
Всё – прах, всё – тлен, всё – суета!
19 декабря 1900
Рассвет
Я встал и трижды поднял руки.
Ко мне по воздуху неслись
Зари торжественные звуки,
Багрянцем одевая высь.
Казалось, женщина вставала,
Молилась, отходя во храм,
И розовой рукой бросала
Зерно послушным голубям.
Они белели где-то выше,
Белея, вытянулись в нить
И скоро пасмурные крыши
Крылами стали золотить.
Над позолотой их заемной,
Высо́ко стоя на окне,
Я вдруг увидел шар огромный,
Плывущий в красной тишине.
18 ноября 1903